Женщина — особенное море

Женщина всегда чуть-чуть, как море. Море в чем-то женщина чуть-чуть. Ходят волны где-нибудь в каморке, спрятанные в худенькую грудь.

Это волны чувств или предчувствий. Будто бы над бездной роковой, завитки причесочки причудной чайками кричат над головой.

Женщина от пошлых пятен жирных штормом очищается сама, и под кожей в беззащитных жилках закипают с грохотом шторма.

Там, на дне у памяти, сокрыты столькие обломки — хоть кричи, а надежды — радужные рыбы снова попадают на крючки.

Женщина, как море, так взывает, но мужчины, словно корабли, только сверху душу задевают - глубиной они пренебрегли.

Женщина, как море, небо молит, если штиль, послать хоть что-нибудь. Женщина — особенное море, то, что в море может утонуть.

Люди - Родина моя

Помню-где-то и когда-то у таежного ручья уронил я тиховато: «Люди — родина моя».

Но могучий гул ответа, словно голос твой, земля, шел от сосен и от ветра: «Люди — родина моя».

Понял я, бродя по свету, человечество — семья, но семья, где мира нету, Успокойте вы планету, люди — родина моя.

Кто душою благороден, а религия своя, с ним у нас нет разных родин. Люди — родина моя.

Я в тебе родился снова. Ты шепни, любимая, нашим детям в дар три слова: Люди — родина моя.

Что знает о любви любовь

Что знает о любви любовь, В ней скрыт всегда испуг. Страх чувствует в себе любой Если он полюбил вдруг. Как страшно потерять потом, То, что само нашлось, Смерть шепчет нам беззубым ртом: Все уйдет, все пройдет, брось! Я любовь сквозь беду поведу, как по льду И упасть ей не дам. На семь бед мой ответ: где любовь, смерти нет, Обещаю всем вам. Нет, я не верю в смерть любви, Пусть ненависть умрет, Пусть корчится она в пыли И земля ей забьет рот. Но ты, любовь, всегда свети Нам и другим вокруг Так, чтобы на твоем пути Смерть любви умерла вдруг. Я любовь сквозь беду поведу, как по льду И упасть ей не дам. На семь бед мой ответ: где любовь, смерти нет, Обещаю всем вам.

Злость

Мне говорят, качая головой: «Ты подобрел бы. Ты какой-то злой». Я добрый был. Недолго это было. Меня ломала жизнь и в зубы била. Я жил подобно глупому щенку. Ударят — вновь я подставлял щеку. Хвост благодушья, чтобы злей я был, одним ударом кто-то отрубил! И я вам расскажу сейчас о злости, о злости той, с которой ходят в гости, и разговоры чинные ведут, и щипчиками сахар в чай кладут. Когда вы предлагаете мне чаю, я не скучаю — я вас изучаю, из блюдечка я чай смиренно пью и, когти пряча, руку подаю. И я вам расскажу еще о злости… Когда перед собраньем шепчут: «Бросьте!.. Вы молодой, и лучше вы пишите, а в драку лезть покамест не спешите», - то я не уступаю ни черта! Быть злым к неправде — это доброта. Предупреждаю вас: я не излился. И знайте — я надолго разозлился. И нету во мне робости былой. И — интересно жить, когда ты злой!

Я что-то часто замечаю…

Я что-то часто замечаю, к чьему-то, видно, торжеству, что я рассыпанно мечтаю, что я растрепанно живу. Среди совсем нестрашных с виду полужеланий, получувств щемит: неужто я не выйду, неужто я не получусь? Меня тревожит встреч напрасность, что и ни сердцу, ни уму, и та не праздничность, а праздность, в моем гостящая дому, и недоверье к многим книжкам, и в настроеньях разнобой, и подозрительное слишком неупоение собой…

Со всем, чем раньше жил, порву я, забуду разную беду, на землю, теплую, парную, раскинув руки, упаду. О мой ровесник, друг мой верный! Моя судьба — в твоей судьбе. Давай же будем откровенны и скажем правду о себе. Тревоги наши вместе сложим, себе расскажем и другим, какими быть уже не можем, какими быть уже хотим. Жалеть не будем об утрате, самодовольсиво разлюбя.

Завязывается характер с тревоги первой за себя.

Пролог (Я разный)

Я разный — я натруженный и праздный. Я целе- и нецелесообразный. Я весь несовместимый, неудобный, застенчивый и наглый, злой и добрый. Я так люблю, чтоб все перемежалось! И столько всякого во мне перемешалось от запада и до востока, от зависти и до восторга! Я знаю — вы мне скажете: «Где цельность?» О, в этом всем огромная есть ценность! Я вам необходим. Я доверху завален, как сеном молодым машина грузовая. Лечу сквозь голоса, сквозь ветки, свет и щебет, и — бабочки в глаза, и — сено прет сквозь щели! Да здравствуют движение и жаркость, и жадность, торжествующая жадность! Границы мне мешают… Мне неловко не знать Буэнос-Айреса, Нью-Йорка. Хочу шататься, сколько надо, Лондоном, со всеми говорить — пускай на ломаном. Мальчишкой, на автобусе повисшим, Хочу проехать утренним Парижем! Хочу искусства разного, как я! Пусть мне искусство не дает житья и обступает пусть со всех сторон… Да я и так искусством осажден. Я в самом разном сам собой увиден. Мне близки и Есенин, и Уитмен, и Мусоргским охваченная сцена, и девственные линии Гогена. Мне нравится и на коньках кататься, и, черкая пером, не спать ночей. Мне нравится в лицо врагу смеяться и женщину нести через ручей. Вгрызаюсь в книги и дрова таскаю, грущу, чего-то смутного ищу, и алыми морозными кусками арбуза августовского хрущу. Пою и пью, не думая о смерти, раскинув руки, падаю в траву, и если я умру на белом свете, то я умру от счастья, что живу.

Со мною вот что происходит…

Со мною вот что происходит: ко мне мой старый друг не ходит, а ходят в мелкой суете разнообразные не те. И он не с теми ходит где-то и тоже понимает это, и наш раздор необъясним, и оба мучимся мы с ним. Со мною вот что происходит: совсем не та ко мне приходит, мне руки на плечи кладёт и у другой меня крадёт. А той - скажите, бога ради, кому на плечи руки класть? Та, у которой я украден, в отместку тоже станет красть. Не сразу этим же ответит, а будет жить с собой в борьбе и неосознанно наметит кого-то дальнего себе. О, сколько нервных и недужных, ненужных связей, дружб ненужных! Куда от этого я денусь?! О, кто-нибудь, приди, нарушь чужих людей соединённость и разобщённость близких душ!

Ты спрашивала шепотом…

Ты спрашивала шепотом: "А что потом? А что потом?" Постель была расстелена, и ты была растеряна… Но вот идешь по городу, несешь красиво голову, надменность рыжей челочки, и каблучки-иголочки. В твоих глазах - насмешливость, и в них приказ - не смешивать тебя с той самой, бывшею, любимой и любившею. Но это - дело зряшное. Ты для меня - вчерашняя, с беспомощно забывшейся той челочкою сбившейся. И как себя поставишь ты, и как считать заставишь ты, что там другая женщина со мной лежала шепчуще и спрашивала шепотом: "А что потом? А что потом?"

Одиночество

Как стыдно одному ходить в кинотеатры без друга, без подруги, без жены, где так сеансы все коротковаты и так их ожидания длинны! Как стыдно — в нервной замкнутой войне с насмешливостью парочек в фойе жевать, краснея, в уголке пирожное, как будто что-то в этом есть порочное… Мы, одиночества стесняясь, от тоски бросаемся в какие-то компании, и дружб никчемных обязательства кабальные преследуют до гробовой доски. Компании нелепо образуются — в одних все пьют да пьют, не образумятся. В других все заняты лишь тряпками и девками, а в третьих — вроде спорами идейными, но приглядишься — те же в них черты… Разнообразные формы суеты! То та, то эта шумная компания… Из скольких я успел удрать — не счесть! Уже как будто в новом был капкане я, но вырвался, на нем оставив шерсть. Я вырвался! Ты спереди, пустынная свобода… А на черта ты нужна! Ты милая, но ты же и постылая, как нелюбимая и верная жена. А ты, любимая? Как поживаешь ты? Избавилась ли ты от суеты; И чьи сейчас глаза твои раскосые и плечи твои белые роскошные? Ты думаешь, что я, наверно, мщу, что я сейчас в такси куда-то мчу, но если я и мчу, то где мне высадиться? Ведь все равно мне от тебя не высвободиться! Со мною женщины в себя уходят, чувствуя, что мне они сейчас такие чуждые. На их коленях головой лежу, но я не им — тебе принадлежу… А вот недавно был я у одной в невзрачном домике на улице Сенной. Пальто повесил я на жалкие рога. Под однобокой елкой с лампочками тускленькими, посвечивая беленькими туфельками, сидела женщина, как девочка, строга. Мне было так легко разрешено приехать, что я был самоуверен и слишком упоенно современен — я не цветы привез ей, а вино. Но оказалось все — куда сложней… Она молчала, и совсем сиротски две капельки прозрачных — две сережки мерцали в мочках розовых у ней. И, как больная, глядя так невнятно И, поднявши тело детское свое, сказала глухо: «Уходи… Не надо… Я вижу — ты не мой, а ты — ее…» Меня любила девочка одна с повадками мальчишескими дикими, с летящей челкой и глазами-льдинками, от страха и от нежности бледна. В Крыму мы были. Ночью шла гроза, и девочка под молниею магнийной шептала мне: «Мой маленький! Мой маленький!» — ладонью закрывая мне глаза. Вокруг все было жутко и торжественно, и гром, и моря стон глухонемой, и вдруг она, полна прозренья женского, мне закричала: «Ты не мой! Не мой!» Прощай, любимая! Я твой угрюмо, верно, и одиночество — всех верностей верней. Пусть на губах моих не тает вечно прощальный снег от варежки твоей. Спасибо женщинам, прекрасным и неверным, за то, что это было все мгновенным, за то, что их «прощай!» — не «до свиданья!», за то, что, в лживости так царственно горды, даруют нам блаженные страданья и одиночества прекрасные плоды.

Когда взошло твое лицо…

Когда взошло твое лицо над жизнью скомканной моею, вначале понял я лишь то, как скудно все, что я имею.

Но рощи, реки и моря оно особо осветило и в краски мира посвятило непосвященного меня.

Я так боюсь, я так боюсь конца нежданного восхода, конца открытий, слез, восторга, но с этим страхом не борюсь.

Я помню — этот страх и есть любовь. Его лелею, хотя лелеять не умею, своей любви небрежный страж.

Я страхом этим взят в кольцо. Мгновенья эти — знаю — кратки, и для меня исчезнут краски, когда зайдет твое лицо…

Уходят матери

Уходят наши матери от нас, уходят потихонечку, на цыпочках, а мы спокойно спим, едой насытившись, не замечая этот страшный час. Уходят матери от нас не сразу, нет — нам это только кажется, что сразу. Они уходят медленно и странно шагами маленькими по ступеням лет. Вдруг спохватившись нервно в кой-то год, им отмечаем шумно дни рожденья, но это запоздалое раденье ни их, ни наши души не спасет. Все удаляются они, все удаляются. К ним тянемся, очнувшись ото сна, но руки вдруг о воздух ударяются — в нем выросла стеклянная стена! Мы опоздали. Пробил страшный час. Глядим мы со слезами потаенными, как тихими суровыми колоннами уходят наши матери от нас…

Бабий Яр

Над Бабьим Яром памятников нет. Крутой обрыв, как грубое надгробье. Мне страшно. Мне сегодня столько лет, как самому еврейскому народу.

Мне кажется сейчас — я иудей. Вот я бреду по древнему Египту. А вот я, на кресте распятый, гибну, и до сих пор на мне — следы гвоздей. Мне кажется, что Дрейфус — это я. Мещанство — мой доносчик и судья. Я за решеткой. Я попал в кольцо. Затравленный, оплеванный, оболганный. И дамочки с брюссельскими оборками, визжа, зонтами тычут мне в лицо. Мне кажется — я мальчик в Белостоке. Кровь льется, растекаясь по полам. Бесчинствуют вожди трактирной стойки и пахнут водкой с луком пополам. Я, сапогом отброшенный, бессилен. Напрасно я погромщиков молю. Под гогот: «Бей жидов, спасай Россию!»- насилует лабазник мать мою. О, русский мой народ! — Я знаю — ты По сущности интернационален. Но часто те, чьи руки нечисты, твоим чистейшим именем бряцали. Я знаю доброту твоей земли. Как подло, что, и жилочкой не дрогнув, антисемиты пышно нарекли себя «Союзом русского народа»! Мне кажется — я — это Анна Франк, прозрачная, как веточка в апреле. И я люблю. И мне не надо фраз. Мне надо, чтоб друг в друга мы смотрели. Как мало можно видеть, обонять! Нельзя нам листьев и нельзя нам неба. Но можно очень много — это нежно друг друга в темной комнате обнять. Сюда идут? Не бойся — это гулы самой весны — она сюда идет. Иди ко мне. Дай мне скорее губы. Ломают дверь? Нет — это ледоход… Над Бабьим Яром шелест диких трав. Деревья смотрят грозно, по-судейски. Все молча здесь кричит, и, шапку сняв, я чувствую, как медленно седею. И сам я, как сплошной беззвучный крик, над тысячами тысяч погребенных. Я — каждый здесь расстрелянный старик. Я — каждый здесь расстрелянный ребенок. Ничто во мне про это не забудет! «Интернационал» пусть прогремит, когда навеки похоронен будет последний на земле антисемит. Еврейской крови нет в крови моей. Но ненавистен злобой заскорузлой я всем антисемитам, как еврей, и потому — я настоящий русский!

Всегда найдется женская рука…

Всегда найдется женская рука, чтобы она, прохладна и легка, жалея и немножечко любя, как брата, успокоила тебя.

Всегда найдется женское плечо, чтобы в него дышал ты горячо, припав к нему беспутной головой, ему доверив сон мятежный свой.

Всегда найдутся женские глаза, чтобы они, всю боль твою глуша, а если и не всю, то часть ее, увидели страдание твое.

Но есть такая женская рука, которая особенно сладка, когда она измученного лба касается, как вечность и судьба.

Но есть такое женское плечо, которое неведомо за что не на ночь, а навек тебе дано, и это понял ты давным-давно.

Но есть такие женские глаза, которые глядят всегда грустя, и это до последних твоих дней глаза любви и совести твоей.

А ты живешь себе же вопреки, и мало тебе только той руки, того плеча и тех печальных глаз… Ты предавал их в жизни столько раз!

И вот оно — возмездье — настает. "Предатель!" — дождь тебя наотмашь бьет. "Предатель!" — ветки хлещут по лицу. "Предатель!" — эхо слышится в лесу.

Ты мечешься, ты мучишься, грустишь. Ты сам себе все это не простишь. И только та прозрачная рука простит, хотя обида и тяжка,

и только то усталое плечо простит сейчас, да и простит еще, и только те печальные глаза простят все то, чего прощать нельзя…

Люди

Др. назв.: Людей неинтересных в мире нет…

Людей неинтересных в мире нет. Их судьбы — как истории планет. У каждой все особое, свое, и нет планет, похожих на нее.

А если кто-то незаметно жил и с этой незаметностью дружил, он интересен был среди людей самой неинтересностью своей.

У каждого — свой тайный личный мир. Есть в мире этом самый лучший миг. Есть в мире этом самый страшный час, но это все неведомо для нас.

И если умирает человек, с ним умирает первый его снег, и первый поцелуй, и первый бой… Все это забирает он с собой.

Да, остаются книги и мосты, машины и художников холсты, да, многому остаться суждено, но что-то ведь уходит все равно!

Таков закон безжалостной игры. Не люди умирают, а миры. Людей мы помним, грешных и земных. А что мы знали, в сущности, о них?

Что знаем мы про братьев, про друзей, что знаем о единственной своей? И про отца родного своего мы, зная все, не знаем ничего.

Уходят люди… Их не возвратить. Их тайные миры не возродить. И каждый раз мне хочется опять от этой невозвратности кричать.

Пришли иные времена…

Пришли иные времена. Взошли иные имена.

Они толкаются, бегут. Они врагов себе пекут, приносят неудобства и вызывают злобства.

Ну, а зато они — «вожди», и их девчонки ждут в дожди и, вглядываясь в сумрак, украдкой брови слюнят.

А где же, где твои враги? Хоть их опять искать беги. Да вот они — радушно кивают равнодушно.

А где твои девчонки, где? Для их здоровья на дожде опасно, не иначе — им надо внуков нянчить.

Украли всех твоих врагов. Украли легкий стук шагов. Украли чей-то шепот. Остался только опыт.

Но что же ты загоревал? Скажи — ты сам не воровал, не заводя учета, все это у кого-то?

Любая юность — воровство. И в этом — жизни волшебство: ничто в ней не уходит, а просто переходит.

Ты не завидуй. Будь мудрей. Воров счастливых пожалей. Ведь как ни озоруют, их тоже обворуют.

Придут иные времена. Взойдут иные имена.

Белые ночи в Архангельске

Белые ночи — сплошное «быть может»... Светится что-то и странно тревожит — может быть, солнце, а может, луна. Может быть, с грустью, а может, с весельем, может, Архангельском, может, Марселем бродят новехонькие штурмана.

С ними в обнику официантки, а под бровями, как лодки-ледянки, ходят, покачиваясь, глаза. Разве подскажут шалонника гулы, надо ли им отстранять свои губы? Может быть, надо, а может, нельзя.

Чайки над мачтами с криками вьются — может быть, плачут, а может, смеются. И у причала, прощаясь, моряк женщину в губы целует протяжно: «Как твое имя?» — «Это не важно...» Может, и так, а быть может, не так.

Вот он восходит по трапу на шхуну: «Я привезу тебе нерпичью шкуру!» Ну, а забыл, что не знает — куда. Женщина молча стоять остается. Кто его знает - быть может, вернется, может быть, нет, ну а может быть, да.

Чудится мне у причала невольно: чайки — не чайки, волны — не волны, он и она — не он и она: все это — белых ночей переливы, все это — только наплывы, наплывы, может, бессоницы, может быть, сна.

Шхуна гудит напряженно, прощально. Он уже больше не смотрит печально. Вот он, отдельный, далекий, плывет, смачно спуская соленые шутки в может быть море, на может быть шхуне, может быть, тот, а быть может, не тот.

И безымянно стоит у причала — может, конец, а быть может, начало — женщина в легоньком сером пальто, медленно тая комочком тумана,— может быть, Вера, а может, Тамара, может быть, Зоя, а может, никто...

Любимая, спи

Соленые брызги блестят на заборе. Калитка уже на запоре. И море, дымясь, и вздымаясь, и дамбы долбя, соленое солнце всосало в себя. Любимая, спи... Мою душу не мучай, Уже засыпают и горы, и степь, И пес наш хромучий, лохмато-дремучий, Ложится и лижет соленую цепь. И море - всем топотом, и ветви - всем ропотом, И всем своим опытом - пес на цепи, а я тебе - шёпотом, потом - полушёпотом, Потом - уже молча: "Любимая, спи..." Любимая, спи... Позабудь, что мы в ссоре. Представь: просыпаемся. Свежесть во всем. Мы в сене. Мы сони. И дышит мацони откуда-то снизу, из погреба,- в сон. О, как мне заставить все это представить тебя, недоверу? Любимая, спи... Во сне улыбайся. (все слезы отставить!), цветы собирай и гадай, где поставить, и множество платьев красивых купи. Бормочется? Видно, устала ворочаться? Ты в сон завернись и окутайся им. Во сне можно делать все то, что захочется, все то, что бормочется, если не спим. Не спать безрассудно, и даже подсудно,- ведь все, что подспудно, кричит в глубине. Глазам твоим трудно. В них так многолюдно. Под веками легче им будет во сне. Любимая, спи... Что причина бессоницы? Ревущее море? Деревьев мольба? Дурные предчувствия? Чья-то бессовестность? А может, не чья-то, а просто моя? Любимая, спи... Ничего не попишешь, но знай, что невинен я в этой вине. Прости меня - слышишь?- люби меня - слышишь?- хотя бы во сне, хотя бы во сне! Любимая, спи... Мы - на шаре земном, свирепо летящем, грозящем взорваться,- и надо обняться, чтоб вниз не сорваться, а если сорваться - сорваться вдвоем. Любимая, спи... Ты обид не копи. Пусть соники тихо в глаза заселяются, Так тяжко на шаре земном засыпается, и все-таки - слышишь, любимая?- спи... И море - всем топотом, и ветви - всем ропотом, И всем своим опытом - пес на цепи, а я тебе - шёпотом, потом - полушёпотом, Потом - уже молча: "Любимая, спи..."

Молитва перед поэмой

Др. назв.: Поэт в России — больше, чем поэт

Поэт в России — больше, чем поэт. В ней суждено поэтами рождаться лишь тем, в ком бродит гордый дух гражданства, кому уюта нет, покоя нет.

Поэт в ней — образ века своего и будущего призрачный прообраз. Поэт подводит, не впадая в робость, итог всему, что было до него.

Сумею ли? Культуры не хватает… Нахватанность пророчеств не сулит… Но дух России надо мной витает и дерзновенно пробовать велит.

И, на колени тихо становясь, готовый и для смерти, и победы, прошу смиренно помощи у вас, великие российские поэты…

Дай, Пушкин, мне свою певучесть, свою раскованную речь, свою пленительную участь — как бы шаля, глаголом жечь.

Дай, Лермонтов, свой желчный взгляд, своей презрительности яд и келью замкнутой души, где дышит, скрытая в тиши, недоброты твоей сестра — лампада тайного добра.

Дай, Некрасов, уняв мою резвость, боль иссеченной музы твоей — у парадных подъездов и рельсов и в просторах лесов и полей. Дай твоей неизящности силу. Дай мне подвиг мучительный твой, чтоб идти, волоча всю Россию, как бурлаки идут бечевой.

О, дай мне, Блок, туманность вещую и два кренящихся крыла, чтобы, тая загадку вечную, сквозь тело музыка текла.

Дай, Пастернак, смещенье дней, смущенье веток, сращенье запахов, теней с мученьем века, чтоб слово, садом бормоча, цвело и зрело, чтобы вовек твоя свеча во мне горела.

Есенин, дай на счастье нежность мне к березкам и лугам, к зверью и людям и ко всему другому на земле, что мы с тобой так беззащитно любим.

Дай, Маяковский, мне глыбастость, буйство, бас, непримиримость грозную к подонкам, чтоб смог и я, сквозь время прорубясь, сказать о нем товарищам-потомкам…

Идут белые снеги…

Идут белые снеги, как по нитке скользя… Жить и жить бы на свете, но, наверно, нельзя.

Чьи-то души бесследно, растворяясь вдали, словно белые снеги, идут в небо с земли.

Идут белые снеги… И я тоже уйду. Не печалюсь о смерти и бессмертья не жду.

я не верую в чудо, я не снег, не звезда, и я больше не буду никогда, никогда.

И я думаю, грешный, ну, а кем же я был, что я в жизни поспешной больше жизни любил?

А любил я Россию всею кровью, хребтом — ее реки в разливе и когда подо льдом,

дух ее пятистенок, дух ее сосняков, ее Пушкина, Стеньку и ее стариков.

Если было несладко, я не шибко тужил. Пусть я прожил нескладно, для России я жил.

И надеждою маюсь, (полный тайных тревог) что хоть малую малость я России помог.

Пусть она позабудет, про меня без труда, только пусть она будет, навсегда, навсегда.

Идут белые снеги, как во все времена, как при Пушкине, Стеньке и как после меня,

Идут снеги большие, аж до боли светлы, и мои, и чужие заметая следы.

Быть бессмертным не в силе, но надежда моя: если будет Россия, значит, буду и я.

Я разлюбил тебя

Я разлюбил тебя… Банальная развязка. Банальная, как жизнь, банальная, как смерть. Я оборву струну жестокого романса, гитару пополам — к чему ломать комедь!

Лишь не понять щенку — лохматому уродцу, чего ты так мудришь, чего я так мудрю. Его впущу к себе — он в дверь твою скребется, а впустишь ты его — скребется в дверь мою.

Пожалуй, можно так с ума сойти, метаясь… Сентиментальный пес, ты попросту юнец. Но не позволю я себе сентиментальность. Как пытку продолжать — затягивать конец.

Сентиментальным быть не слабость — преступленье, когда размякнешь вновь, наобещаешь вновь и пробуешь, кряхтя, поставить представленье с названием тупым «Спасенная любовь».

Спасать любовь пора уже в самом начале от пылких «никогда!», от детских «навсегда!». «Не надо обещать!» — нам поезда кричали, «Не надо обещать!» — мычали провода.

Надломленность ветвей и неба задымленность предупреждали нас, зазнавшихся невежд, что полный оптимизм — есть неосведомленность, что без больших надежд — надежней для надежд.

Гуманней трезвым быть и трезво взвесить звенья, допрежь чем их надеть, — таков закон вериг. Не обещать небес, но дать хотя бы землю. До гроба не сулить, но дать хотя бы миг.

Гуманней не твердить «люблю…», когда ты любишь. Как тяжело потом из этих самых уст услышать звук пустой, вранье, насмешку, грубость, и ложно полный мир предстанет ложно пуст.

Не надо обещать… Любовь — неисполнимость. Зачем же под обман вести, как под венец? Виденье хорошо, пока не испарилось. Гуманней не любить, когда потом — конец.

Скулит наш бедный пес до умопомраченья, то лапой в дверь мою, то в дверь твою скребя. За то, что разлюбил, я не прошу прощенья. Прости меня за то, что я любил тебя.

Монолог голубого песца

Я голубой на звероферме серой, но, цветом обреченный на убой, за непрогрызной проволочной сеткой не утешаюсь тем, что голубой.

И я бросаюсь в линьку. Я лютую, себя сдирая яростно с себя, но голубое, брызжа и ликуя, сквозь шкуру прет, предательски слепя.

И вою я, ознобно, тонко вою трубой косматой Страшного суда, прося у звезд или навеки волю, или хотя бы линьку навсегда.

Заезжий мистер на магнитофоне запечатлел мой вой. Какой простак! Он просто сам не выл, а мог бы тоже завыть, сюда попав,— еще не так.

И падаю я на пол, подыхаю, а все никак подохнуть не могу. Гляжу с тоской на мой родной Дахау и знаю — никогда не убегу.

Однажды, тухлой рыбой пообедав, увидел я, что дверь не на крючке, и прыгнул в бездну звездную побега с бездумностью, обычной в новичке.

В глаза летели лунные караты. Я понял, взяв луну в поводыри, что небо не разбито на квадраты, как мне казалось в клетке изнутри.

Я кувыркался. Я точил балясы с деревьями. Я был самим собой. И снег, переливаясь, не боялся того, что он такой же голубой.

Но я устал. Меня шатали вьюги. Я вытащить не мог увязших лап, и не было ни друга, ни подруги. Дитя неволи — для свободы слаб.

Кто в клетке зачат — тот по клетке плачет, и с ужасом я понял, что люблю ту клетку, где меня за сетку прячут, и звероферму — родину мою.

И я вернулся, жалкий и побитый, но только оказался в клетке вновь, как виноватость сделалась обидой и превратилась в ненависть любовь.

На звероферме, правда, перемены. Душили раньше попросту в мешках. Теперь нас убивают современно — электротоком. Чисто как-никак.

Гляжу на эскимоску-звероводку. По мне скользит ласкательно рука, и чешут пальцы мой загривок кротко, но в ангельских глазах ее — тоска.

Она меня спасет от всех болезней и помереть мне с голоду не даст, но знаю, что меня в мой срок железный, как это ей положено,— предаст.

Она воткнет, пролив из глаз водицу, мне провод в рот, обманчиво шепча... Гуманны будьте к служащим! Введите на звероферме должность палача!

Хотел бы я наивным быть, как предок, но я рожден в неволе. Я не тот. Кто меня кормит — тем я буду предан. Кто меня гладит — тот меня убьет.

Благодарность

Она сказала: «Он уже уснул!»,- задернув полог над кроваткой сына, и верхний свет неловко погасила, и, съежившись, халат упал на стул.

Мы с ней не говорили про любовь, Она шептала что-то, чуть картавя, звук «р», как виноградину, катая за белою оградою зубов.

«А знаешь: я ведь плюнула давно на жизнь свою… И вдруг так огорошить! Мужчина в юбке. Ломовая лошадь. И вдруг — я снова женщина… Смешно?»

Быть благодарным — это мой был долг. Ища защиту в беззащитном теле, зарылся я, зафлаженный, как волк, в доверчивый сугроб ее постели.

Но, как волчонок загнанный, одна, она в слезах мне щеки обшептала. и то, что благодарна мне она, меня стыдом студеным обжигало.

Мне б окружить ее блокадой рифм, теряться, то бледнея, то краснея, но женщина! меня! благодарит! за то, что я! мужчина! нежен с нею!

Как получиться в мире так могло? Забыв про смысл ее первопричинный, мы женщину сместили. Мы ее унизили до равенства с мужчиной.

Какой занятный общества этап, коварно подготовленный веками: мужчины стали чем-то вроде баб, а женщины — почти что мужиками.

О, господи, как сгиб ее плеча мне вмялся в пальцы голодно и голо и как глаза неведомого пола преображались в женские, крича!

Потом их сумрак полузаволок. Они мерцали тихими свечами… Как мало надо женщине — мой Бог!- чтобы ее за женщину считали.

Проклятье века

Проклятье века — это спешка, и человек, стирая пот, по жизни мечется, как пешка, попав затравленно в цейтнот.

Поспешно пьют, поспешно любят, и опускается душа. Поспешно бьют, поспешно губят, а после каются, спеша.

Но ты хотя б однажды в мире, когда он спит или кипит, остановись, как лошадь в мыле, почуяв пропасть у копыт.

Остановись на полдороге, доверься небу, как судье, подумай — если не о боге — хотя бы просто о себе.

Под шелест листьев обветшалых, под паровозный хриплый крик пойми: забегавшийся — жалок, остановившийся — велик.

Пыль суеты сует сметая, ты вспомни вечность наконец, и нерешительность святая вольется в ноги, как свинец.

Есть в нерешительности сила, когда по ложному пути вперед на ложные светила ты не решаешься идти.

Топча, как листья, чьи-то лица, остановись! Ты слеп, как Вий. И самый шанс остановиться безумством спешки не убий.

Когда шагаешь к цели бойко, как по ступеням, по телам, остановись, забывший бога, — ты по себе шагаешь сам!

Когда тебя толкает злоба к забвенью собственной души, к бесчестью выстрела и слова, не поспеши, не соверши!

Остановись, идя вслепую, о население Земли! Замри, летя из кольта, пуля, и бомба в воздухе, замри!

О человек, чье имя свято, подняв глаза с молитвой ввысь, среди распада и разврата остановись, остановись!

Среди любовью слывшего...

Среди любовью слывшего сплетенья рук и бед ты от меня не слышала, любима или нет. Не спрашивай об истине. Пусть буду я в долгу - я не могу быть искренним, и лгать я не могу. Но не гляди тоскующе и верь своей звезде - хорошую такую же я не встречал нигде. Всё так, но силы мало ведь, чтоб жить, взахлёб любя, ну, а тебя обманывать - обманывать себя; и заменять в наивности вовек не научусь я чувства без взаимности взаимностью без чувств... Хочу я память вытеснить и думать о своём, но всё же тянет видеться и быть с тобой вдвоём. Когда всё это кончится?! Я мучаюсь опять - и брать любовь не хочется, и страшно потерять.

Не возгордись

Смири гордыню — то есть гордым будь. Штандарт — он и в чехле не полиняет. Не плачься, что тебя не понимают, — поймёт когда-нибудь хоть кто-нибудь.

Не самоутверждайся. Пропадёт, подточенный тщеславием, твой гений, и жажда мелких самоутверждений лишь к саморазрушенью приведёт.

У славы и опалы есть одна опасность — самолюбие щекочут. Ты ордена не восприми как почесть, не восприми плевки как ордена.

Не ожидай подачек добрых дядь и, вытравляя жадность, как заразу, не рвись урвать. Кто хочет всё и сразу, тот беден тем, что не умеет ждать.

Пусть даже ни двора и ни кола, не возвышайся тем, что ты унижен. Будь при деньгах свободен, словно нищий, не будь без денег нищим никогда!

Завидовать? Что может быть пошлей! Успех другого не сочти обидой. Уму чужому втайне не завидуй, чужую глупость втайне пожалей.

Не оскорбляйся мнением любым в застолье, на суде неумолимом. Не добивайся счастья быть любимым, — умей любить, когда ты нелюбим.

Не превращай талант в козырный туз. Не козыри — ни честность ни отвага. Кто щедростью кичится — скрытый скряга, кто смелостью кичится — скрытый трус.

Не возгордись ни тем, что ты борец, ни тем, что ты в борьбе посередине, и даже тем, что ты смирил гордыню, не возгордись — тогда тебе конец.

Цветы лучше пуль

Тот, кто любит цветы, Тот, естественно, пулям не нравится. Пули — леди ревнивые. Стоит ли ждать доброты? Девятнадцатилетняя Аллисон Краузе, Ты убита за то, что любила цветы.

Это было Чистейших надежд выражение, В миг, Когда, беззащитна, как совести тоненький пульс, Ты вложила цветок В держимордово дуло ружейное И сказала: «Цветы лучше пуль».

Не дарите цветов государству, Где правда карается. Государства такого отдарок циничен, жесток. И отдарком была тебе, Аллисон Краузе, Пуля, Вытолкнувшая цветок.

Пусть все яблони мира Не в белое — в траур оденутся! Ах, как пахнет сирень, Но не чувствуешь ты ничего. Как сказал президент про тебя, Ты «бездельница». Каждый мертвый — бездельник, Но это вина не его.

Встаньте, девочки Токио, Мальчики Рима, Поднимайте цветы Против общего злого врага! Дуньте разом на все одуванчики мира! О, какая великая будет пурга!

Собирайтесь, цветы, на войну! Покарайте карателей! За тюльпаном тюльпан, За левкоем левкой, Вырываясь от гнева Из клумб аккуратненьких, Глотки всех лицемеров Заткните корнями с землей!

Ты опутай, жасмин, Миноносцев подводные лопасти! Залепляя прицелы, Ты в линзы отчаянно впейся, репей! Встаньте, лилии Ганга И нильские лотосы, И скрутите винты самолетов, Беременных смертью детей!

Розы, вы не гордитесь, Когда продадут подороже! Пусть приятно касаться Девической нежной щеки, — Бензобаки Прокалывайте Бомбардировщикам! Подлинней, поострей отрастите шипы!

Собирайтесь, цветы, на войну! Защитите прекрасное! Затопите шоссе и проселки, Как армии грозный поток, И в колонны людей и цветов Встань, убитая Аллисон Краузе, Как бессмертник эпохи — Протеста колючий цветок!

Когда мужчине сорок лет

Когда мужчине сорок лет, ему пора держать ответ: душа не одряхлела?- перед своими сорока, и каждой каплей молока, и каждой крошкой хлеба.

Когда мужчине сорок лет, то снисхожденья ему нет перед собой и перед богом. Все слезы те, что причинил, все сопли лживые чернил ему выходят боком.

Когда мужчине сорок лет, то наложить пора запрет на жажду удовольствий: ведь если плоть не побороть, урчит, облизываясь, плоть - съесть душу удалось ей.

И плоти, в общем-то, кранты, когда вконец замуслен ты, как лже-Христос, губами. Один роман, другой роман, а в результате лишь туман и голых баб - как в бане.

До сорока яснее цель. До сорока вся жизнь как хмель, а в сорок лет - похмелье. Отяжелела голова. Не сочетаются слова. Как в яме - новоселье.

До сорока, до сорока схватить удачу за рога на ярмарку мы скачем, а в сорок с ярмарки пешком с пустым мешком бредем тишком. Обворовали - плачем.

Когда мужчине сорок лет, он должен дать себе совет: от ярмарки подальше. Там не обманешь - не продашь. Обманешь - сам уже торгаш. Таков закон продажи.

Еще противней ржать, дрожа, конем в руках у торгаша, сквалыги, живоглота. Два равнозначные стыда: когда торгуешь и когда тобой торгует кто-то.

Когда мужчине сорок лет, жизнь его красит в серый цвет, но если не каурым - будь серым в яблоках конем и не продай базарным днем ни яблока со шкуры.

Когда мужчине сорок лет, то не сошелся клином свет на ярмарочном гаме. Все впереди - ты погоди. Ты лишь в комедь не угоди, но не теряйся в драме!

Когда мужчине сорок лет, или распад, или расцвет - мужчина сам решает. Себя от смерти не спасти, но, кроме смерти, расцвести ничто не помешает.

Старый друг

Мне снится старый друг, который стал врагом, но снится не врагом, а тем же самым другом. Со мною нет его, но он теперь кругом, и голова идет от сновидений кругом. Мне снится старый друг, крик-исповедь у стен на лестнице такой, где черт сломает ногу, и ненависть его, но не ко мне, а к тем, кто были нам враги и будут, слава Богу. Мне снится старый друг, как первая любовь, которая вовек уже невозвратима. Мы ставили на риск, мы ставили на бой, и мы теперь враги — два бывших побратима. Мне снится старый друг, как снится плеск знамен солдатам, что войну закончили убого. Я без него — не я, он без меня — не он, и если мы враги, уже не та эпоха. Мне снится старый друг. Он, как и я, дурак. Кто прав, кто виноват, я выяснять не стану. Что новые друзья? Уж лучше старый враг. Враг может новым быть, а друг — он только старый…

Ясная, тихая сила любви

Сила страстей – приходящее дело. Силе другой потихоньку учись. Есть у людей приключения тела. Есть приключения мыслей и чувств. Тело само приключений искало, А измочалилось вместе с душой. Лишь не хватало, чтоб смерть приласкала, Но показалось бы тоже чужой.

Всё же меня пожалела природа, Или как хочешь её назови. Установилась во мне, как погода, Ясная, тихая сила любви. Раньше казалось мне сила огромной, Громко стучащей в большой барабан... Стала тобой. В нашей комнате тёмной Палец строжайше прижала к губам.

Младшенький наш неразборчиво гулит, И разбудить его – это табу. Старшенький каждый наш скрип караулит, Новеньким зубом терзая губу. Мне целоваться приказано тихо. Плачь целоваться совсем не даёт. Детских игрушек неразбериха Стройный порядок вокруг создаёт.

И подчиняюсь такому порядку, Где, словно тоненький лучик, светла Мне подшивающая подкладку Быстрая, бережная игла. В дом я ввалился ещё не отпутав В кожу вонзившиеся глубоко Нитки всех злобных дневных лилипутов,- Ты их распутываешь легко.

Так ли сильна вся глобальная злоба, Вооружённая до зубов, Как мы с тобой, безоружные оба, И безоружная наша любовь? Спит на гвозде моя мокрая кепка. Спят на пороге тряпичные львы. В доме всё крепко, и в жизни всё крепко, Если лишь дети мешают любви.

Я бы хотел, чтобы высшим начальством Были бы дети – начало начал. Боже, как был Маяковский несчастен Тем, что он сына в руках не держал! В дни затянувшейся эпопеи, Может быть, счастьем я бомбы дразню? Как мне счастливым прожить, не глупея, Не превратившимся в размазню?

Тёмные силы орут и грохочут – Хочется им человечьих костей. Ясная, тихая сила не хочет, Чтобы напрасно будили детей. Ангелом атомного столетья Танки и бомбы останови И объясни им, что спят наши дети, Ясная, тихая сила любви.

Вы полюбите меня

Вы полюбите меня. Но не сразу. Вы полюбите меня скрытноглазо.

Вы полюбите меня вздрогом тела, будто птица к вам в окно залетела.

Вы полюбите меня — чистым, грязным, Вы полюбите меня — хоть заразным.

Вы полюбите меня знаменитым, Вы полюбите меня в кровь избитым.

Вы полюбите меня старым, стёртым, Вы полюбите меня — даже мёртвым.

Вы полюбите меня! Руки стиснем! Невозможно на земле разойтись нам!

Вы полюбите меня?! Где ваш разум? Вы разлюбите меня, но не сразу.

Ольховая сережка

Уронит ли ветер в ладони сережку ольховую, начнет ли кукушка сквозь крик поездов куковать, задумаюсь вновь, и, как нанятый, жизнь истолковываю и вновь прихожу к невозможности истолковать. Себя низвести до пылиночки в звездной туманности, конечно, старо, но поддельных величий умней, и нет униженья в осознанной собственной малости — величие жизни печально осознанно в ней. Сережка ольховая, легкая, будто пуховая, но сдунешь ее — все окажется в мире не так, а, видимо, жизнь не такая уж вещь пустяковая, когда в ней ничто не похоже на просто пустяк. Сережка ольховая выше любого пророчества. Тот станет другим, кто тихонько ее разломил. Пусть нам не дано изменить все немедля, как хочется, - когда изменяемся мы, изменяется мир. И мы переходим в какое-то новое качество и вдаль отплываем к неведомой новой земле, и не замечаем, что начали странно покачиваться на новой воде и совсем на другом корабле. Когда возникает беззвездное чувство отчаленности от тех берегов, где рассветы с надеждой встречал, мой милый товарищ, ей-богу, не надо отчаиваться — поверь в неизвестный, пугающе черный причал. Не страшно вблизи то, что часто пугает нас издали. Там тоже глаза, голоса, огоньки сигарет. Немножко обвыкнешь, и скрип этой призрачной пристани расскажет тебе, что единственной пристани нет. Яснеет душа, переменами неозлобимая. Друзей, не понявших и даже предавших, — прости. Прости и пойми, если даже разлюбит любимая, сережкой ольховой с ладони ее отпусти. И пристани новой не верь, если станет прилипчивой. Призванье твое — беспричальная дальняя даль. С шурупов сорвись, если станешь привычно привинченный, и снова отчаль и плыви по другую печаль. Пускай говорят: «Ну когда он и впрямь образумится!» А ты не волнуйся — всех сразу нельзя ублажить. Презренный резон: «Все уляжется, все образуется…» Когда образуется все — то и незачем жить. И необъяснимое — это совсем не бессмыслица. Все переоценки нимало смущать не должны, - ведь жизни цена не понизится и не повысится — она неизменна тому, чему нету цены. С чего это я? Да с того, что одна бестолковая кукушка-болтушка мне долгую жизнь ворожит. С чего это я? Да с того, что сережка ольховая лежит на ладони и, словно живая, дрожит…

Под невыплакавшейся ивой...

Под невыплакавшейся ивой я задумался на берегу: как любимую сделать счастливой? Может, этого я не могу?

Мало ей и детей, и достатка, жалких вылазок в гости, в кино. Сам я нужен ей — весь, без остатка, а я весь — из остатков давно.

Под эпоху я плечи подставил, так, что их обдирало сучьё, а любимой плеча не оставил, чтобы выплакалась в плечо.

Не цветы им даря, а морщины, возложив на любимых весь быт, воровски изменяют мужчины, а любимые — лишь от обид.

Как любимую сделать счастливой? С чем к ногам её приволокусь, если жизнь преподнёс ей червивой, даже только на первый надкус?

Что за радость — любимых так часто обижать ни за что ни про что? Как любимую сделать несчастной — знают все. Как счастливой — никто.

Дай бог!

Дай бог слепцам глаза вернуть и спины выпрямить горбатым. Дай бог быть богом хоть чуть-чуть, но быть нельзя чуть-чуть распятым.

Дай бог не вляпаться во власть и не геройствовать подложно, и быть богатым — но не красть, конечно, если так возможно.

Дай бог быть тертым калачом, не сожранным ничьею шайкой, ни жертвой быть, ни палачом, ни барином, ни попрошайкой.

Дай бог поменьше рваных ран, когда идет большая драка. Дай бог побольше разных стран, не потеряв своей, однако.

Дай бог, чтобы твоя страна тебя не пнула сапожищем. Дай бог, чтобы твоя жена тебя любила даже нищим.

Дай бог лжецам замкнуть уста, глас божий слыша в детском крике. Дай бог живым узреть Христа, пусть не в мужском, так в женском лике.

Не крест — бескрестье мы несем, а как сгибаемся убого. Чтоб не извериться во всем, Дай бог ну хоть немного Бога!

Дай бог всего, всего, всего и сразу всем — чтоб не обидно… Дай бог всего, но лишь того, за что потом не станет стыдно.

Евтушенко Евгений Александрович

  • Дата рождения: 18 июл 1932
  • Дата смерти: 1 апр 2017 (84 года)
  • Произведений в базе: 33

Выдающийся русский и советский поэт, писатель, режиссёр и актёр, чьё творчество оказало заметное влияние на культурную жизнь второй половины XX века. Евтушенко был одним из лидеров "оттепели", периода в советской истории, когда литература и искусство получили больше свободы от государственной цензуры. Его стихи, отличающиеся эмоциональной открытостью, социальной направленностью и политической активностью, вызывали широкий резонанс среди читателей. Евтушенко автор многих известных произведений, включая поэму "Бабий Яр", где осуждается антисемитизм и фашизм, а также стихи о любви, свободе, правах человека и критика социальных и политических проблем СССР и мира. Его работы были переведены на множество языков, и он считается одним из самых известных поэтов своего времени, активно выступавшим за мир и человеческое достоинство.

Программа для быстрого запоминания стихотворений

Приложение для устройств на платформе Android поможет выучить полюбившиеся вами стихи наиболее простым и эффективным способом. Программа включает обширную коллекцию русских и немецких стихов, которую вы также можете пополнить своими произведениями.