Милостивый государь Василий Львович и ваше сиятельство князь Петр Андреевич!
Вот прямо одолжили, Друзья! вы и меня писать стихи взманили. Посланья ваши — в добрый час сказать, В худой же помолчать — Прекрасные; и вам их Грации внушили. Но вы желаете херов, И я хоть тысячу начеркать их готов, Но только с тем, чтобы в Зоилы И самозванцы-судии Меня не завели мои Перо, бумага и чернилы. Послушай, Пушкин-друг, твой слог отменно чист; Грамматика тебя угодником считает, И никогда твой вкус не ковыляет. Но, кажется, что ты подчас многоречист, Что стихотворный жар твой мог бы быть живее, А выражения короче и сильнее; Еще же есть и то, что ты, мой друг, подчас Предмет свой забываешь! Твое посланье в том живой пример для нас. В начале ты завистникам пеняешь: „Зоилы жить нам не дают! — Так пишешь ты. — При них немеет дарованье, От их гонения один певцу приют — Молчанье!“ Потом ты говоришь: „И я любил писать; Против нелепости глупцов вооружался; Но гений мой и гнев напрасно истощался: Не мог безумцев я унять! Скорее бо́роды их оды вырастают, И бритву критики лишь только притупляют; Итак, пришлось молчать!“ Теперь скажи ж мне, что причиною молчанья Должно быть для певца? Гоненье ль зависти? Или иносказанья, Иль оды пачкунов без смысла, без конца?.. Но тут и все погрешности посланья; На нем лишь пятнышко одно, А не пятно. Рассказ твой очень мил: он, кстати, легок, ясен! Конец прекрасен! Воображение мое он так кольнул, Что я, перед собой уж всех вас видя в сборе, Разинул рот, чтобы в гремящем вашем хоре Веселию кричать: ура! и протянул Уж руку, не найду ль волшебного бокала. Но, ах! моя рука поймала Лишь Друга юности и всяких лет! А вас, моих друзей, вина и счастья, нет!..
Теперь ты, Вяземский, бесценный мой поэт, Перед судилище явись с твоим посланьем. Мой друг, твои стихи блистают дарованьем, Как дневный свет. Характер в слоге твой есть точность выраженья, Искусство — простоту с убранством соглашать, Что должно в двух словах, то в двух словах сказать И красками воображенья Простую мысль для чувства рисовать! К чему ж тебя твой дар влечет, еще не знаю, Но уверяю, Что Фебова печать на всех твоих стихах! Ты в песне с легкостью порхаешь на цветах, Ты Рифмина убить способен эпиграммой, Но и высокое тебе не высоко, Воображение с тобою не упрямо, И для тебя летать за ним легко По высотам и по лугам Парнаса. Пиши! тогда скажу точней, какой твой род; Но сомневаюся, чтоб лень, хромой урод, Которая живет не для веков, для часа, Тебе за песенку перелететь дала, А много, много за посланье. Но кстати о посланье, О нем ведь, помнится, вначале речь была. Послание твое — малютка, но прекрасно, И все в нем коротко, да ясно. „У каждого свой вкус, свой суд и голос свой!“ — Прелестный стих и точно твой. „Язык их — брань; искусство — Пристрастьем заглушать священной правды чувство; А демон зависти — их мрачный Аполлон!“ Вот сила с точностью и скромной простотою! Последний стих — огонь! Над трепетной толпою Глупцов, как метеор, ужасно светит он! Но, друг, не правда ли, что здесь твое потомство Не к смыслу привело, а к рифме вероломство! Скажи, кто этому словцу отец и мать? Известно: девственная вера И буйственный глагол — ломать. Смотри же, ни в одних стихах твоих примера Такой ошибки нет. Вопрос: О ком ты говоришь в посланье? О глупых судиях, которых толкованье Лишь косо потому, что их рассудок кос. Где ж вероломство тут? Оно лишь там бывает, Где на доверенность прекрасныя души Предательством злодей коварный отвечает. Хоть тысячу зоил пасквилей напиши, Не вероломным свет хулителя признает, А злым завистником иль попросту глупцом. Позволь же заклеймить хером Твое мне вероломство. „Не трогай! (ты кричишь) я вижу, ты хитрец; Ты в этой тяжбе сам судья и сам истец; Ты из моих стихов потомство В свои стихи отмежевал, Да в подтверждение из Фебова закона Еще и добрую статейку приискал! Не тронь! иль к самому престолу Аполлона Я с апелляцией пойду И вмиг с тобой процесс за рифму заведу!“ Мой друг, не горячись, отдай мне вероломство; Грабитель ты, не я; И ум — правдивый судия Не на твое, а на мое потомство Ему быть рифмой дал приказ, А Феб уж подписал и именной указ. Поверь, я стою не укора, А похвалы. Вот доказательство: „Как волны от скалы, Оно несется вспять!“ — такой стишок умора. А следующий стих, блистательный на взгляд: „Что век зоила — день! век гения — потомство!“ Есть лишь бессмыслицы обманчивый наряд, Есть настоящее рассудка вероломство! Сначала обольстил и мой рассудок он; Но... с нами буди Аполлон! И словом, как глупец надменный, На высоту честей Фортуной вознесенный, Забыв свой низкий род, Дивит других глупцов богатством и чинами, Так точно этот стих-урод Дивит невежество парадными словами; Но мигом может вкус обманщика сразить, Сказав рассудку в подтвержденье: „Нельзя потомству веком быть!“ Но станется и то, что и мое решенье Своим быть по сему Скрепить бог Пинда не решится; Да, признаюсь, и сам я рад бы ошибиться: Люблю я этот стих наперекор уму. Еще одно пустое замечанье: „Укрывшихся веков“ — нам укрываться страх Велит; а страха нет в веках. Итак, „укрывшихся“ — в изгнанье; „Не ведает врагов“ — не знает о врагах — Так точность строгая писать повелевает, И Муза точности закон принять должна, Но лучше самого спроси Карамзина: Кого не ведает или о ком не знает, То самой точности точней он должен знать. Вот все, что о твоем посланье, Прелестный мой поэт, я мог тебе сказать. Чур не пенять на доброе желанье; Когда ж ошибся я, беды в ошибке нет; При этой критике есть и ответ: Прочти и сделай замечанье. А в заключение обоим вам совет: „Когда завистников свести с ума хотите И вытащить глупцов из тьмы на белый свет — Пишите!“