Пейзаж

Горящей осени упорство! Сжигая рощи за собой, она ведет единоборство, хотя проигрывает бой.

Идет бесшумный поединок, но в нем схлестнулись не шутя тугие нити паутинок с тугими каплями дождя.

И ветер, в этой потасовке с утра осинник всполошив, швыряет листья, как листовки,- сдавайся, мол, покуда жив.

И сдачи первая примета — белесый иней на лугу. Ах, птицы, ваша песня спета, и я помочь вам не могу.. .

Таков пейзаж. И если даже его озвучить вы могли б — чего-то главного в пейзаже недостает, и он погиб.

И все не то, все не годится — и эта синь, и эта даль, и даже птица, ибо птица — второстепенная деталь.

Но, как бы радуясь заминке, пока я с вами говорю, проходит женщина в косынке по золотому сентябрю.

Она высматривает грузди, она выслушивает тишь, и отраженья этой грусти в ее глазах не разглядишь.

Она в бору, как в заселенном во всю длину и глубину прозрачном озере зеленом, где тропка стелется по дну,

где, издалёка залетая, лучи скользят наискосок и, словно рыбка золотая, летит березовый листок…

Опять по листьям застучало, но так же медленна, тиха, она идет, и здесь начало картины, музыки, стиха.

А предыдущая страница, где разноцветье по лесам,- затем, чтоб было с чем сравниться ее губам, ее глазам.

Луковица

(Страничка из дневника)

Двадцать восьмого марта утром я вышел в кухню. Чайник на газ поставил. Снег за окошком падал. В шкафчике, на газете, луковица лежала. Глупая толстая луковица. Барышня провинциальная. Но две зеленые стрелки у ней на макушке были. Две зеленые струйки фонтанчиком из нее били. Снег за окошком падал, крупка в окно хлестала. В шкафчике, на газете, луковица расцветала. Луковица на газете. Зеленая, как кузнечик. Этакий Чиполлино. Луковый человечек. Загадочным это кажется. Таинственным это кажется Чай погуще завариваю. С луковкой разговариваю. Что-то ей, видно, ведомо такое, что мне не ведомо. Свое она что-то знает, знает, что снег растает. А снег всё никак не тает. А луковица расцветает.

Мое поколение

И убивали, и ранили пули, что были в нас посланы. Были мы в юности ранними, стали от этого поздними. Вот и живу теперь — поздний. Лист раскрывается — поздний. Свет разгорается — поздний. Снег осыпается — поздний. Снег меня будит ночами. Войны мне снятся ночами. Как я их скину со счета? Две у меня за плечами. Были ранения ранние. Было призвание раннее. Трудно давалось прозрение. Поздно приходит признание. Я всё нежней и осознанней это люблю поколение. Жесткое это каление. Светлое это горение. Сколько по свету кружили! Вплоть до победы — служили. После победы — служили. Лучших стихов не сложили. Вот и живу теперь — поздний. Лист раскрывается — поздний. Свет разгорается — поздний. Снег осыпается — поздний. Лист мой по ветру не вьется — крепкий, уже не сорвется. Свет мой спокойно струится — ветра уже не боится. Снег мой растет, нарастает — поздний, уже не растает.

Вступление в книгу

Это город. Еще рано. Полусумрак, полусвет. А потом на крышах солнце, а на стенах еще нет. А потом в стене внезапно загорается окно. Возникает звук рояля. Начинается кино.

И очнулся, и качнулся, завертелся шар земной. Ах, механик, ради бога, что ты делаешь со мной! Этот луч, прямой и резкий, эта света полоса заставляет меня плакать и смеяться два часа, быть участником событий, пить, любить, идти на дно...

Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино! Кем написан был сценарий? Что за странный фантазер этот равно гениальный и безумный режиссер? Как свободно он монтирует различные куски ликованья и отчаянья, веселья и тоски!

Он актеру не прощает плохо сыгранную роль — будь то комик или трагик, будь то шут или король. О, как трудно, как прекрасно действующим быть лицом в этой драме, где всего-то меж началом и концом два часа, а то и меньше, лишь мгновение одно...

Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино! Я не сразу замечаю, как проигрываешь ты от нехватки ярких красок, от невольной немоты. Ты кричишь еще беззвучно. Ты берешь меня сперва выразительностью жестов, заменяющих слова. И спешат твои актеры, всё бегут они, бегут — по щекам их белым-белым слезы черные текут. Я слезам их черным верю, плачу с ними заодно...

Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино! Ты накапливаешь опыт, и в теченье этих лет, хоть и медленно, а всё же обретаешь звук и цвет. Звук твой резок в эти годы, слишком грубы голоса. Слишком красные восходы. Слишком синие глаза. Слишком черное от крови на руке твоей пятно...

Жизнь моя, начальный возраст, детство нашего кино! А потом придут оттенки, а потом полутона, то уменье, та свобода, что лишь зрелости дана. А потом и эта зрелость тоже станет в некий час детством, первыми шагами тех, что будут после нас жить, участвовать в событьях, пить, любить, идти на дно...

Жизнь моя, мое цветное, панорамное кино! Я люблю твой свет и сумрак — старый зритель, я готов занимать любое место в тесноте твоих рядов. Но в великой этой драме я со всеми наравне тоже, в сущности, играю роль, доставшуюся мне. Даже если где-то с краю перед камерой стою, даже тем, что не играю, я играю роль свою. И, участвуя в сюжете, я смотрю со стороны, как текут мои мгновенья, мои годы, мои сны, как сплетается с другими эта тоненькая нить, где уже мне, к сожаленью, ничего не изменить, потому что в этой драме, будь ты шут или король, дважды роли не играют, только раз играют роль. И над собственною ролью плачу я и хохочу. То, что вижу, с тем, что видел, я в одно сложить хочу. То, что видел, с тем, что знаю, помоги связать в одно, жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!

Диалог у новогодней елки

— Что происходит на свете? — А просто зима. — Просто зима, полагаете вы? — Полагаю. Я ведь и сам, как умею, следы пролагаю в ваши уснувшие ранней порою дома.

— Что же за всем этим будет? — А будет январь. — Будет январь, вы считаете? — Да, я считаю. Я ведь давно эту белую книгу читаю, этот, с картинками вьюги, старинный букварь.

— Чем же все это окончится? — Будет апрель. — Будет апрель, вы уверены? — Да, я уверен. Я уже слышал, и слух этот мною проверен, будто бы в роще сегодня звенела свирель.

— Что же из этого следует? — Следует жить, шить сарафаны и легкие платья из ситца. — Вы полагаете, все это будет носиться? — Я полагаю, что все это следует шить.

— Следует шить, ибо сколько вьюге ни кружить, недолговечны ее кабала и опала. — Так разрешите же в честь новогоднего бала руку на танец, сударыня, вам предложить!

— Месяц серебряный, шар со свечою внутри, и карнавальные маски — по кругу, по кругу! — Вальс начинается. Дайте ж, сударыня, руку, и — раз-два-три, раз-два-три, раз-два-три, раз-два-три!..

Иронический человек

Мне нравится иронический человек. И взгляд его, иронический, из-под век. И черточка эта тоненькая у рта — иронии отличительная черта.

Мне нравится иронический человек. Он, в сущности, — героический человек. Мне нравится иронический его взгляд на вещи, которые вас, извините, злят.

И можно себе представить его в пенсне, листающим послезавтрашний календарь. И можно представить в его письме какое-нибудь старинное — милсударь.

Но зря, если он представится вам шутом. Ирония — она служит ему щитом. И можно себе представить, как этот щит шатается под ударами и трещит.

И все-таки, сквозь трагический этот век проходит он, иронический человек. И можно себе представить его с мечом, качающимся над слабым его плечом.

Но дело не в том — как меч у него остер, а в том — как идет с улыбкою на костер, и как перед этим он произносит: — Да, горячий денек — не правда ли, господа!

Когда же свеча последняя догорит, а пламень небес едва еще лиловат, смущенно — я умираю — он говорит, как будто бы извиняется — виноват.

И можно себе представить смиренный лик, и можно себе представить огромный рост, но он уходит так же прост и велик, как был за миг перед этим велик и прост.

И он уходит — некого, мол, корить — как будто ушел из комнаты покурить, на улицу вышел воздухом подышать и просит не затрудняться, не провожать.

Сон о рояле

Я видел сон — как бы оканчивал из ночи в утро перелет. Мой легкий сон крылом покачивал, как реактивный самолет.

Он путал карты, перемешивал, но, их мешая вразнобой, реальности не перевешивал, а дополнял ее собой.

В конце концов, с чертами вымысла смешав реальности черты, передо мной внезапно выросло мерцанье этой черноты.

Как бы чертеж земли, погубленной какой-то страшною виной, огромной крышкою обугленной мерцал рояль передо мной.

Рояль был старый, фирмы Беккера, и клавишей его гряда казалась тонкой кромкой берега, а дальше — черная вода.

А берег был забытым кладбищем, как бы окраиной его, и там была под каждым клавишем могила звука одного.

Они давно уже не помнили, что были плотью и душой какой-то праздничной симфонии, какой-то музыки большой.

Они лежали здесь, покойники, отвоевавшие свое, ее солдаты и полковники, и даже маршалы ее.

И лишь иной, сожженный заживо, еще с трудом припоминал ее последнее адажио, ее трагический финал...

Но вот, едва лишь тризну справивший, еще не веря в свой закат, опять рукой коснулся клавишей ее безумный музыкант.

И поддаваясь искушению, они построились в полки, опять послушные движению его играющей руки.

Забыв, что были уже трупами, под сенью нотного листа они за флейтами и трубами привычно заняли места.

Была безоблачной прелюдия. Сперва трубы гремела медь. Потом пошли греметь орудия, пошли орудия греметь.

Потом пошли шеренги ротные, шеренги плотные взводов, линейки взламывая нотные, как проволоку в пять рядов.

Потом прорыв они расширили, и пел торжественно металл. Но кое-где уже фальшивили, и кто-то в такт не попадал.

Уже все чаще они падали. Уже на всю вторую часть распространился запах падали, из первой части просочась.

И сладко пахло шерстью жженою, когда, тревогой охватив, сквозь часть последнюю, мажорную, пошел трагический мотив.

Мотив предчувствия, предвестия того, что двигалось сюда, как тема смерти и возмездия и тема Страшного суда.

Кончалась музыка и корчилась, в конце едва уже звеня. И вскоре там, где она кончилась, лежала черная земля.

И я не знал ее названия — что за земля, что за страна. То, может быть, была Германия, а может быть, и не она.

Как бы чертеж земли, погубленной какой-то страшною виной, огромной крышкою обугленной мерцал рояль передо мной.

И я, в отчаянье поверженный, с тоской и ужасом следил за тем, как музыкант помешанный опять к роялю подходил.

Каждый выбирает для себя

Каждый выбирает для себя женщину, религию, дорогу. Дьяволу служить или пророку — каждый выбирает для себя.

Каждый выбирает по себе слово для любви и для молитвы. Шпагу для дуэли, меч для битвы каждый выбирает по себе.

Каждый выбирает по себе. Щит и латы. Посох и заплаты. Мера окончательной расплаты. Каждый выбирает по себе.

Каждый выбирает для себя. Выбираю тоже — как умею. Ни к кому претензий не имею. Каждый выбирает для себя.

Красный боярышник, веточка, весть о пожаре…

Красный боярышник, веточка, весть о пожаре, смятенье, гуденье набата. Все ты мне видишься где-то за снегом, за вьюгой, за пологом вьюги, среди снегопада. В красных сапожках, в малиновой шубке, боярышня, девочка, елочный шарик малиновый где-то за снегом, за вьюгой, за пологом белым бурана. Что занесло тебя в это круженье январского снега — тебе еще время не вышло, тебе еще рано! Что тебе эти летящие косо тяжелые хлопья, кипящая эта лавина? Что тебе вьюги мои и мои снегопады — ты к ним не причастна и в них не повинна! Что за привязанность, что за дурное пристрастье, престранная склонность к бенгальскому зимнему свету, к поре снегопада! Выбеги, выберись, выйди, покуда не поздно, из этого белого круга, из этого вихря кромешного, этого снежного ада! Что за манера и что за уменье опасное слышать за каждой случайной метелью победные клики, победное пенье валькирий! О, ты не знаешь, куда заведет тебя завтра твое сумасбродство, твой ангел-губитель, твой трижды безумный Вергилий! Как ты решилась, зачем ты доверилась этому позднему зимнему свету, трескучим крещенским морозам, январским погодам? Ты еще после успеешь, успеешь когда-нибудь после, когда-нибудь там, у себя, за двухтысячным годом. Эти уроки тебе преждевременны, о, умоляю тебя, преклонив пред тобою колена, — выбери, выдерись, вырвись, покуда не поздно, из этого белого круга, из этого зимнего плена! Я отпускаю тебя — отпусти мне грехи мои — я отпускаю тебя, я тебя отпускаю. Медленно-медленно руки твои из моих коченеющих рук выпускаю. Но еще долго мне слышится отзвук набата, и словно лампада сквозь сон снегопада, сквозь танец метели, томительно-однообразный, — красное облачко, красный боярышник, шарик на ниточке красный.

Рифмовник для Каина

Шелест пуха, дух вязанья Теплой кофты шерстяной. Мамка щучья и фазанья, Кто там ходит за стеной?

Кто там ходит в синей феске, Лапу серую жуя, Как на той старинной фреске В грозной книге Бытия?

Это Авель, бедный мальчик, Как пред скинией Давид, — Авель, Авель, бедный зайчик, Тихо в дудочку дудит.

То сбивается со счета, То на счет четыре-пять Вдруг выходит за ворота, Чтоб немного погулять...

В темных зернах хлорофилла Спит минога и омар. Дремлет муха дрозофила, Насекомое комар.

В лавке грека Ламбринади, Там, где раки Бордолез, Спит селедка в маринаде, Погружаясь в майонез.

Но, угрюм и неприкаян, Проявляя волчью прыть, По дорогам ходит Каин, хочет Авеля убить.

У него одна забота — Все живое отравлять. Он не любит, если кто-то Ночью вышел погулять...

Спит животное кузнечик. Остро пахнет бузиной. С желтым ядом черный глечик Носит Каин за спиной.

Он шагает то и дело, Все готов перетерпеть — Лишь бы Авелево тело желтым ядом натереть...

Я взываю к Артемиде — Чтобы не было того, Отымите, отымите Глечик с ядом у него!

Дайте Каину письмовник, Пусть забудет о грехе. Дайте Каину рифмовник На шатучем лопухе.

Дайте Каину подстрочник, Подберите словари, Пусть сидит и переводит От зари и до зари.

Посидит, попереводит Года три-четыре-пять — Будет знать, как братьев меньших Желтым ядом отравлять!

Освобождаюсь от рифмы…

Освобождаюсь от рифмы, от повторений дланей и ланей, смирений и озарений. В стихотворенье — как в воду, как в реку, как в море, надоевшие рифмы, как острые рифы, минуя, на волнах одного только ритма плавно качаюсь. Как прекрасны его изгибы и повороты, то нежданно резки, то почти что неуловимы! Как свободны и прихотливы чередованья этих бурных его аллегро или анданте!

На волнах одного только ритма плавно качаюсь. Как легко и свободно катит меня теченье. То размашисто заношу над водою руку, то лежу на спине, в небеса гляжу, отдыхаю... Но внезапно, там, вдалеке, где темнеют плесы, замечаю, как на ветру шелестят березы. Замечаю, как хороши они, как белёсы, и невольно к моим глазам подступают слезы. И опять, и вновь, вопреки своему желанью — о любовь и кровь! — я глаза утираю дланью. И шепчу, шепчу — о березы мои, березы! — повторяя — березы, слезы, морозы, розы...

В том городе, где спят давно…

В том городе, где спят давно, где все вокруг темным-темно — одно, как павшая звезда, в ночи горящее окно — да, там, за густо разлитой многоэтажной темнотой, как бы на целый мир одно, в ночи горящее окно — как свет звезды далекой, свет лампы одинокой.

Кромешный мрак и свет живой — свет лампы или свет свечи — поэзия, вот образ твой — окно, горящее в ночи, твой псевдоним и твой пароль, твоя немеркнущая роль, твое предназначенье, полночное свеченье.

Когда молчит благая весть и все во мрак погружено, хвала Всевышнему, что есть в ночи горящее окно, что там, за прочно обжитой невозмутимой темнотой — как свет неведомой звезды — на этой улице, на той — как свет звезды далекой, свет лампы одинокой.

Как за последнею чертой — свет лампы или свет свечи — на этой улице, на той — окно, горящее в ночи, — там сквозь завалы зим и лет моих друзей не меркнет свет, и в час, когда все спят давно, когда вокруг темным-темно, горит Тарковского окно, горит Самойлова окно —

там и мое окошко от них неподалеку еще живет покуда и светит понемногу, еще живет покуда, горит, и слава Богу — горит себе, не гаснет, старается как может.

Левитанский Юрий Давидович

  • Дата рождения: 22 янв 1922
  • Дата смерти: 25 янв 1996 (74 года)
  • Произведений в базе: 12

Советский поэт, чье творчество знаменито своей лиричностью и философской глубиной. Левитанский начал писать стихи в годы Великой Отечественной войны, в которой участвовал, и его ранняя поэзия отражает военные переживания. Его работы проникнуты размышлениями о смысле жизни, любви, дружбе и моральных ценностях человека. Левитанский известен также своими переводами произведений зарубежных авторов. Его стихи отличает высокая эмоциональность и мастерство языка, благодаря чему он завоевал любовь и признание читателей.

Программа для быстрого запоминания стихотворений

Приложение для устройств на платформе Android поможет выучить полюбившиеся вами стихи наиболее простым и эффективным способом. Программа включает обширную коллекцию русских и немецких стихов, которую вы также можете пополнить своими произведениями.